Неточные совпадения
Письмо начиналось очень решительно, именно так: «Нет, я должна к тебе
писать!» Потом говорено было о том, что есть тайное сочувствие между душами; эта истина скреплена была несколькими точками, занявшими
почти полстроки; потом следовало несколько мыслей, весьма замечательных
по своей справедливости, так что считаем
почти необходимым их выписать: «Что жизнь наша?
Еще предвижу затрудненья:
Родной земли спасая
честь,
Я должен буду, без сомненья,
Письмо Татьяны перевесть.
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала,
И выражалася с трудом
На языке своем родном,
Итак,
писала по-французски…
Что делать! повторяю вновь:
Доныне дамская любовь
Не изъяснялася по-русски,
Доныне гордый наш язык
К почтовой прозе не привык.
Прошла среда. В четверг Обломов получил опять
по городской
почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не было. Она
писала, что проплакала целый вечер и
почти не спала ночь.
У него был живой, игривый ум, наблюдательность и некогда смелые порывы в характере. Но шестнадцати лет он поступил в гвардию, выучась отлично говорить,
писать и петь по-французски и
почти не зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей, экипаж и тысяч двадцать дохода.
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало, — заметила она и
почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него уходило время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он не замечал жизни, не знал скуки, никуда и ничего не хотел. — Зачем только ты
пишешь все
по ночам? — сказала она. — Смерть — боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой? И шутка ли, до света? ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
Я
пишу теперь, как давно отрезвившийся человек и во многом уже
почти как посторонний; но как изобразить мне тогдашнюю грусть мою (которую живо сейчас припомнил), засевшую в сердце, а главное — мое тогдашнее волнение, доходившее до такого смутного и горячего состояния, что я даже не спал
по ночам — от нетерпения моего, от загадок, которые я сам себе наставил.
И вот чему удивляться надо: бывали у нас и такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались
почитай что кучерами и сами плясали, на гитаре играли, пели и пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали; а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка: все книги читает али
пишет, а не то вслух канты произносит, — ни с кем не разговаривает, дичится, знай себе
по саду гуляет, словно скучает или грустит.
Переписка продолжалась еще три — четыре месяца, — деятельно со стороны Кирсановых, небрежно и скудно со стороны их корреспондента. Потом он и вовсе перестал отвечать на их письма;
по всему видно было, что он только хотел передать Вере Павловне и ее мужу те мысли Лопухова, из которых составилось такое длинное первое письмо его, а исполнив эту обязанность,
почел дальнейшую переписку излишнею. Оставшись раза два — три без ответа, Кирсановы поняли это и перестали
писать.
Да и не один Вепрёв и Штин должны радоваться — а и земский моего отца, Василий Епифанов, который, из глубоких соображений учтивости,
писал своему помещику: «Повеление ваше
по сей настоящей прошедшей
почте получил и
по оной же имею
честь доложить…»
Это были люди умные, образованные, честные, состарившиеся и выслужившиеся «арзамасские гуси»; они умели
писать по-русски, были патриоты и так усердно занимались отечественной историей, что не имели досуга заняться серьезно современностью Все они
чтили незабвенную память Н. М. Карамзина, любили Жуковского, знали на память Крылова и ездили в Москве беседовать к И. И. Дмитриеву, в его дом на Садовой, куда и я езживал к нему студентом, вооруженный романтическими предрассудками, личным знакомством с Н. Полевым и затаенным чувством неудовольствия, что Дмитриев, будучи поэтом, — был министром юстиции.
Что же касается до его сердца, до его добрых дел, о, конечно, вы справедливо
написали, что я тогда был
почти идиотом и ничего не мог понимать (хотя я по-русски все-таки говорил и мог понимать), но ведь могу же я оценить всё, что теперь припоминаю…
— Ну, еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее
почти в детстве
писал.
— Это была такая графиня, которая, из позору выйдя, вместо королевы заправляла, и которой одна великая императрица в собственноручном письме своем «ma cousine»
написала. Кардинал, нунций папский, ей на леве-дю-руа (знаешь, что такое было леве-дю-руа?) чулочки шелковые на обнаженные ее ножки сам вызвался надеть, да еще, за
честь почитая, — этакое-то высокое и святейшее лицо! Знаешь ты это?
По лицу вижу, что не знаешь! Ну, как она померла? Отвечай, коли знаешь!
…Благодарю за мысль.Не то чтоб я не любил стихи, а избаловался Пушкина стихом. Странно, что и ты получила мои стихи из Москвы
почти в одно время. [Насколько можно судить
по литературным и архивным данным, Пущин не
писал стихов.]
С нынешней
почтой пишем в Екатеринбург, чтоб к памятнику прибавили другую надпись. Зимним путем он будет перевезен — весной поставим и памятник
по рисунку самого Ивашева. Не часто бывают такие случаи в жизни.
До него должен быть у тебя Фрейганг, бывший моим гостем
по возвращении из Камчатки. Он же встретился дорогой с Арбузовым и передал посланный тобою привет. Арбузова провезли мимо Ялуторовска. — До того в феврале я виделся с H. H. Муравьевым, и он обнял меня за тебя. Спасибо тебе! Отныне впредь не будет таких промежутков в наших сношениях. Буду к тебе
писать просто с
почтой, хотя это и запрещено мне, не знаю почему.
Поводом к этой переписке, без сомнения, было перехваченное на
почте письмо Пушкина, но кому именно писанное — мне неизвестно; хотя об этом письме Нессельроде и не упоминает, а просто
пишет, что
по дошедшим до императора сведениям о поведении и образе жизни Пушкина в Одессе его величество находит, что пребывание в этом шумном городе для молодого человека во многих отношениях вредно, и потому поручает спросить его мнение на этот счет.
— Позвольте, я сам буду допрашивать и
писать, — сказал он,
почти насильно вырывая у Миротворского перо и садясь
писать: во-первых, в осмотре он
написал, что подлобники хотя и были раскиданы, но домовладелец объяснил, что они у него всегда так лежат, потому что на них молятся его домашние, что ладаном хотя и пахнуло, но дыма, который бы свидетельствовал о недавнем курении, не было, — в потолке две тесины,
по показанию хозяина, были не новые.
Через полгода он уже занимает хороший пост и
пишет циркуляры, в которых напоминает, истолковывает свою мысль и побуждает. В то же время он — член английского клуба, который и посещает
почти каждый вечер. Ведет среднюю игру,
по преимуществу же беседует с наезжими добровольцами о том, que tout est a recommencer, но момент еще не наступил.
Шумели, пили водку, потирали руки, проектировали меры
по части упразднения человеческого рода,
писали вопросные пункты, проклинали совесть, правду,
честь, проливали веселые крокодиловы слезы…
Она обвила его руками и начала целовать в темя, в лоб, в глаза. Эти искренние ласки, кажется, несколько успокоили Калиновича. Посадив невдалеке от себя Настеньку, он сейчас же принялся
писать и занимался
почти всю ночь. На другой день от него была отправлена в Петербург эстафета и куча писем.
По всему было видно, что он чего-то сильно опасался и принимал против этого всевозможные меры.
— Господин начальник губернии теперь
пишет, — начал Забоков, выкладывая
по пальцам, — что я человек пьяный и характера буйного; но, делая извет этот, его превосходительство, вероятно, изволили забыть, что каждый раз при проезде их
по губернии я пользовался счастьем принимать их в своем доме и удостоен даже был
чести иметь их восприемником своего младшего сына; значит, если я доподлинно человек такой дурной нравственности, то каким же манером господин начальник губернии мог приближать меня к своей персоне на такую дистанцию?
Ему было легко учить Юлию: она благодаря гувернантке болтала по-французски, читала и
писала почти без ошибок. Месье Пуле оставалось только занять ее сочинениями. Он задавал ей разные темы: то описать восходящее солнце, то определить любовь и дружбу, то
написать поздравительное письмо родителям или излить грусть при разлуке с подругой.
Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: «Я вам, братцы, про то скажу, про эту книгу Голубиную: эта книга не малая; сорока сажен долина ее, поперечина двадцати сажен; приподнять книгу, не поднять будет; на руцех держать, не сдержать будет;
по строкам глядеть, все не выглядеть;
по листам ходить, все не выходить, а читать книгу — ее некому, а
писал книгу Богослов Иван, а читал книгу Исай-пророк, читал ее
по три годы, прочел в книге только три листа; уж мне
честь книгу — не прочесть, божию!
И вот теперь, как я
пишу это, ярко припоминается мне один умирающий, чахоточный, тот самый Михайлов, который лежал
почти против меня, недалеко от Устьянцева, и который умер, помнится, на четвертый день
по прибытии моем в палату.
Зимою работы на ярмарке
почти не было; дома я нес, как раньше, многочисленные мелкие обязанности; они поглощали весь день, но вечера оставались свободными, я снова читал вслух хозяевам неприятные мне романы из «Нивы», из «Московского листка», а
по ночам занимался чтением хороших книг и пробовал
писать стихи.
Протопоп, слушавший начало этих речей Николая Афанасьича в серьезном,
почти близком к безучастию покое, при последней части рассказа, касающейся отношений к нему прихода, вдруг усилил внимание, и когда карлик, оглянувшись
по сторонам и понизив голос, стал рассказывать, как они
написали и подписали мирскую просьбу и как он, Николай Афанасьевич, взял ее из рук Ахиллы и «скрыл на своей груди», старик вдруг задергал судорожно нижнею губой и произнес...
Протопоп взял перо и под текстом бесформенной бумаги
написал: «Благочинный Туберозов, не имея
чести знать полномочии требующего его лица, не может
почитать в числе своих обязанностей явку к нему
по сему зову или приглашению», и потом, положив эту бумагу в тот же конверт, в котором она была прислана, он надписал поперек адреса: «Обратно тому, чьего титула и величания не знаю».
Думали только о том, как послать письмо?
Почта шла через два дня, а эстафета была бы,
по мнению обоих чиновников, делом слишком эффектным, и притом почтмейстерша, друг Термосесова, которого,
по указанию Ахиллы, все подозревали в доносе на Туберозова, могла бы
писать этому деятелю известия с тою же эстафетой.
— Есть циркуляр, чтоб всякой швали не пускать, а он по-своему, — жаловался Передонов, —
почти никому не отказывает. У нас, говорит, дешевая жизнь в городе, а гимназистов, говорит, и так мало. Что ж что мало? И еще бы пусть было меньше. А то одних тетрадок не напоправляешься. Книги некогда прочесть. А они нарочно в сочинениях сомнительные слова
пишут, — все с Гротом приходится справляться.
На другое утро Инсаров получил
по городской
почте коротенькую записку. «Жди меня, —
писала ему Елена, — и вели всем отказывать. А.П. не придет».
Я был мрачен и утомлен; устав ходить
по еще
почти пустым улицам, я отправился переодеться в гостиницу. Кук ушел. На столе оставил записку, в которой перечислял места, достойные посещения этим вечером, указав, что я смогу разыскать его за тем же столом у памятника. Мне оставался час, и я употребил время с пользой,
написав коротко Филатру о происшествиях в Гель-Гью. Затем я вышел и, опустив письмо в ящик, был к семи, после заката солнца, у Биче Сениэль.
— Что об этом говорить!.. Это была случайность, — возразил Долгов; но в самом деле это была вовсе не случайность. Он не одни протоколы, а целые дела затеривал и
писал такие решения, что мировой съезд,
по неясности, их
почти постоянно отменял.
В то время как Бегушев страдал от каких-то чисто вымышленных,
по мнению Домны Осиповны, страданий, на нее сыпались дела самого серьезного свойства, вызывающие на серьезные беспокойства: мужу она, несмотря на запрещение Бегушева, все-таки
написала довольно подробно о поведении его возлюбленной, потому что Глаша действительно последнее время допивалась
почти до чертиков; любовников у нее был уж не один, а скольким только угодно было: натура чухонско-петербургской кокотки в ней проснулась во всей своей прелести!!
— Что тут сказать! — возразил Лежнев, — воскликнуть по-восточному: «Аллах! Аллах!» — и положить в рот палец от изумления — вот все, что можно сделать. Он уезжает… Ну! дорога скатертью. Но вот что любопытно: ведь и это письмо он
почел за долг
написать, и являлся он к тебе
по чувству долга… У этих господ на каждом шагу долг, и все долг — да долги, — прибавил Лежнев, с усмешкой указывая на post-scriptum.
Допустим, что я знаменит тысячу раз, что я герой, которым гордится моя родина; во всех газетах
пишут бюллетени о моей болезни,
по почте идут уже ко мне сочувственные адреса от товарищей, учеников и публики, но все это не помешает мне умереть на чужой кровати, в тоске, в совершенном одиночестве…
Ему
писали, что,
по приказанию его, Эльчанинов был познакомлен, между прочим, с домом Неворского и понравился там всем дамам до бесконечности своими рассказами об ужасной провинции и о смешных помещиках, посреди которых он жил и живет теперь граф, и всем этим заинтересовал даже самого старика в такой мере, что тот велел его зачислить к себе чиновником особых поручений и пригласил его каждый день ходить к нему обедать и что, наконец, на днях приезжал сам Эльчанинов, сначала очень расстроенный, а потом откровенно признавшийся, что не может и не считает
почти себя обязанным ехать в деревню или вызывать к себе известную даму, перед которой просил даже солгать и сказать ей, что он умер, и в доказательство чего отдал послать ей кольцо его и локон волос.
Оставшись один, Хозаров целый
почти час ходил, задумавшись,
по комнате; потом прилег на диван, снова встал, выкурил трубку и выпил водки. Видно, ему было очень скучно: он взял было журнал, но недолго начитал. «Как глупо нынче
пишут, каких-то уродов выводят на сцену!» — произнес он как бы сам с собою, оттолкнул книгу и потом решился заговорить с половым; но сей последний, видно, был человек неразговорчивый; вместо ответа он что-то пробормотал себе под нос и ушел. Хозаров решительно не знал, как убить время.
Погодин сделал много добра Гоголю, хлопотал за него горячо всегда и везде, передавал ему много денег (не имея
почти никакого состояния и имея на руках большое семейство), содержал его с сестрами и с матерью у себя в доме и
по всему этому считал, что он имеет полное право распоряжаться в свою пользу талантом Гоголя и заставлять его
писать в издаваемый им журнал.
От 7 апреля. «Недавно пересылала нам Смирнова письмо от Гоголя; он
пишет, что проведет все лето в дороге, что ему необходимо нужно; что поедет в Турцию, в Иерусалим; что он теперь, несмотря на свои физические страдания, испытывает чудные минуты; что его страдания самые необходимы для его труда; и
по всему видно, что труд его уже
почти готов; он просит всех молиться за него».
Почти все книги такого рода были изданы не частными людьми, а
по распоряжению самого же правительства; но самая возможность
писать о всяческих предметах, начиная с политических новостей и оканчивая устройством какой-нибудь лодки, расширила круг идей литературных и вызвала на книжную деятельность многих, которые в прежнее время никогда бы о ней и не подумали.
«Имею
честь с господином Дехтяренко?» — «Эге ж, я самый, що треба?» — «А вот, видите ли, собираюсь я
написать целый ряд популярно-экономических статей
по вопросам южной промышленности.
Удивляет меня чрезвычайно медленность депутатов. Какие бы причины могли их остановить? Неужели Франция? Да, это самая неблагоприятствующая держава. Ходил справляться на
почту, не прибыли ли испанские депутаты. Но почтмейстер чрезвычайно глуп, ничего не знает: нет, говорит, здесь нет никаких испанских депутатов, а письма если угодно
написать, то мы примем
по установленному курсу. Черт возьми! что письмо? Письмо вздор. Письма
пишут аптекари…
На другой день я чем свет
написал к Леониду письмо и отправил его
по городской
почте.
С тех пор как я посылал деньги и перья Фомину, прошел год. И вот сам я сижу
почти в том же положении и, судя
по всем признакам, в той же камере. Он
писал мне, между прочим, что ему стоит величайших усилий хранить недозволенные предметы, так как еженедельно у него производят тщательные обыски.
Софья Михайловна(стремительно). Никогда! Клянусь вам: никогда! (Как бы машинально беря его за руку и выводя его на авансцену.) Если бы пытку мне даже делали, на медленном огне меня жгли, я никому не проговорюсь, что это вы мне сказали. Я скажу, что
по городской
почте мне
написали… Говорите, есть у него любовница?
Но
писать мне на этот раз не приходилось:
почта пробежала вчера, проезжающих не было, и до следующей
почты у титаринцев времени было слишком много, чтобы испытать наше терпение. Оставалось сидеть в избе, бродить с тоской
по берегу Лены и ждать счастливого случая.
Его пример подействовал; два журналиста, в качестве литераторов,
почли обязанностию
написать каждый
по теме; секретарь неаполитанского посольства и молодой <человек>, недавно возвратившихся из путешествия, бредя о Флоренции, положили в урну свои свернутые бумажки; наконец, одна некрасивая девица,
по приказанию своей матери, со слезами на глазах
написала несколько строк по-италиянски, и покраснев
по уши, отдала их импровизатору, между тем как дамы смотрели на нее молча, с едва заметной усмешкою.
Разве какой старый да хворый, а то все,
почесть, на службе состоят, а уж из этаких-то больших персон, так и нет никого; хошь бы теперь взять: госпожа наша гоф-интенданша, — продолжал он
почти с умилением, — какой она гонор
по губернии имела: по-старинному наместника, а по-нынешнему губернатора, нового назначают, он еще в Петербурге, а она уж там своим знакомым министрам и сенаторам
пишет, что так как едет к нам новый губернатор, вы скажите ему, чтобы он меня знал, и я его знать буду, а как теперь дали ей за известие, что приехал, сейчас изволит кликать меня.
— Да и сам уж не знаю, как это вышло:
по службе-то ведь беспрестанно сталкиваешься с этими молодцами, и я, как, бывало, прежние исправники, не сближаюсь с ними, а вхожу прямо в переписку с барами и такой своей манерой добился теперь до того, что на все
почти имения имею доверенные письма; и если я теперь какие-нибудь распоряжения делаю, мне никто из них не ткнет в зубы: «Барину
напишу», — врешь! — Я первый
напишу.